Том 3. Поэмы - Страница 40


К оглавлению

40

Разноречивость критических отзывов на «Пугачева» не сглаживалась и в последующие годы жизни поэта. Наоборот, отдельные критики прошли знаменательную эволюцию от высоких оценок к разносным политическим приговорам. Близкий знакомый Есенина, писатель и критик Г. Ф. Устинов в статье «Литература и революция» отметил, что «Есенина можно назвать первоклассным европейским поэтом» и «одним из самых просвещенных русских писателей». В поэме «Пугачев», продолжал Г. Ф. Устинов, поэт «сознательно ставит на первый план не личность, не героя, а массы… Есенин — это завтрашний день Маяковского, творец-создатель, пришедший на смену творцу-разрушителю, революционеру» (журн. «Вестник работников искусств», М., 1921, № 10–11, с. 39). Спустя почти два года Устинов дважды повторил противоположную оценку поэмы: «…его ‹Есенина› наиболее крупное произведение „Пугачев“ знаменует собою не поворот вперед, а поворот назад. Это произведение — гимн психологической пугачевщине, тому самому психо-бандитизму, который принес Сергей Есенин в революционный город с хитро улыбающихся рязанских полей. Есенинский Пугачев — не исторический Пугачев. Это — Пугачев-антитеза, Пугачев-противоречие тому железному гостю, который „пятой громоздкой чащи ломит“, это Пугачев — Антонов-Тамбовский, это лебединая песня есенинской хаотической Руси, на короткое время восставшей из гроба после уже пропетого ей Сорокоуста. ‹…› „Пугачев“ Есенина — не исторический Пугачев, а современный Пугачев-Есенин, родившийся в начале НЭПа, синоним оппозиции по отношению к пролетарскому государству уже не за „левизну“, а за „правизну“ его политики…» (Устинов Г. сб. «Литература наших дней», М., 1923, с. 60, 63; см. также газ. «Известия ВЦИК», М., 1923, 29 июля, № 169). В 1924 г. Устинов еще раз сравнил с Пугачевым самого Есенина, который «бандитом — психобандитом» — скитался «по взбудораженной земле» (газ. «Последние новости», Л., 1924, 21 апр., № 16).

Большинство критиков, независимо от того, положительно или отрицательно восприняли они «Пугачева», не ограничилось общей оценкой. Острая полемика шла по трем основным проблемам: историзм и революционность, имажинизм и художественная образность, жанр и сценичность пьесы.

Наиболее острые споры вызвал вопрос об историзме «Пугачева». Сложились две противоположные точки зрения. Первая, наиболее распространенная, состояла в отрицании историзма, причем не всегда соотносилась с общей оценкой есенинской поэмы. В одной из самых ранних рецензий «Поэма о мужике» за подписью «Москвич», опубликованной еще до выхода произведения из печати, оно оценивалось как неисторическое и несовременное. «„Пугачева“, — писал анонимный автор, — того самого, который по ступеням исторических фактов прошел в пушкинскую „Капитанскую дочку“, в поэме нет и в помине. Да ему ‹Есенину›, собственно, нет и дела до реального, исторического Пугачева» (газ. «Новый путь», Рига, 1921, 10 сент., № 182; см. также за подписью Москвич — газ. «Новый мир», Берлин, 1921, 14 авг., № 164).

При всем многообразии оценок, одни авторы отрицали историзм «Пугачева» в пользу современного звучания и революционности, другие полностью отказывали поэме в социальном звучании.

Критики пытались найти истоки замысла «Пугачева» в советской эпохе, когда события революционного Октября и гражданской войны представлялись созвучными пугачевскому бунту. П. С. Коган услышал в поэме Есенина «немало близкого нашей революции бунтарства, но бунтарства не пролетарского, а мужицкого» (журн. «Смена вех», Париж, 1921, 10 дек., № 7, с. 23) и соотнес «неисторичность» поэмы с ее главным достоинством: «„Пугачев“, быть может, лучшее из всего написанного Есениным. Потому, вероятно, что не сверху, сквозь очки историка смотрит он на события, а видит простых людей прошлого, их будничные интересы, их повседневные заботы. И нет ничего исторического, большого в этих сценах, а есть обыкновенные люди. ‹…› Народу нет дела до политических переворотов, дворцовых интриг и царственных честолюбцев. Он восходит к историческим событиям от своих „огурцов на грядках“» (Кр. новь, 1922, № 3 (7), май, с. 257–258; вырезка — Тетр. ГЛМ; см. также в его кн. «Литература этих лет. 1917–1923», Иваново-Вознесенск, 1923. То же: 2-е и 3-е изд. 1924 и 4-е изд. 1925, с. 123–124; отрицательные рец. на кн. П. Когана в газ. «Книгоноша», 5 янв., № 1 и Н. Фатова в журн. «Молодая гвардия», 1924, № 10, с. 173–174; см. также газ. «Известия», Одесса, 1924, 7 нояб., № 1481). А. Н. Толстой, выступивший на страницах берлинской газеты Нак. со статьей «О новой литературе» (Нак., 1922, 11 июня, № 62, Лит. прил. № 7), причислил Есенина, который, читая «Пугачева» в берлинских залах, глубоко уверен, что «он сам — разбойник, вор и конокрад», к создателям новой русской трагедии, основой которой является «миф о революции».

Напротив, в статье Н. Осинского (В. В. Оболенского), опубликованной в «Правде» (1922, 4 июля, № 146), «Пугачев» был назван «высокоталантливым наброском», где отсутствует социальная направленность, но «сделана попытка выявить внешнее выражение и внутренний пафос мятежной стихии, изобразить ее как непрерывное течение одной реки, докатившейся от пугачевских времен до нашего времени».

Многие критики отказывали есенинскому «Пугачеву» не только в историзме, но и в том, что более всего ценил его автор, — в революционности и трагизме, оценивая фигуру главного героя как романтическую. Характеризуя поэму Есенина «не более как дивертисмент, где наряженные в нарочито лубочные костюмы актеры декламируют есенинскую лирику», критик В. И. Блюм писал: «Историзм „Пугачева“ не выше общеиловайского уровня, Пугачев, между прочим, является в степь, если верить Есенину, „посмотреть на золото телесное, на родное золото славян“(?)… Революционность довольно примитивная, в стиле есенинском» (ТМ, ‹1922›, № 23, 17–22 янв., с. 13).

40